Торопится время, стирая из памяти лица,
И даты, и тучу подробностей судеб. И нам
Порой начинает казаться, что испепелится
Буквально вся жизнь, что полна была счастья и драм!
И в эти часы безнадежных раздумий, бывало,
Нас мучил вопрос: а зачем это все выпадало
На нашем веку? Для чего мы явились сюда?
И что остается в итоге от нас навсегда?
Но что удивительно – мы отвечаем на грубый
Вопрос, и слова так обыденны, так хороши,
Что кажется – как свое прошлое ни вороши,
Все правильно в нем. Лишь дрожат непослушные губы.

Событья, которые с нами случались, порою
Печальны и даже порою ужасны, но мы
Стоим за эпоху, что всем нам досталась, горою
И не отступаем среди перемен кутерьмы.
Мы даже пред ней с расстояния благоговеем.
И если случилось в России родиться евреем
И весь век двадцатый, великий и жуткий, прожить,
То это не зря, это нам довелось послужить
Добру – самой подлинной, самой ответственной силе,
Оставив на этой планете особый задел,
С чьей помощью в срок свой останется зло не у дел,
Как будто его незаметно для всех истребили.

Есть нечто почти чудотворное в том превращеньи
Побед и страданий в судьбу – в этот быстрый порыв,
Когда ты сумел повлиять на планеты вращенье,
Ей новую скорость судьбою своею открыв.
И это большая удача, большое везенье!
А ежели совести мучают нас угрызенья,
То только когда обнаруживаешь иногда,
Что лица из памяти стерлись почти без следа.
И губы до смерти дрожат… Потому что – помимо
Усилий отчаянных наших – есть, чтоб ей пропасть,
Еще неизбежность! Но если идет карта в масть,
Злой Рок побеждаем мы, пусть и не все поправимо!

Как жаль, что не все поправимо… Но эта возможность,
Наверно, всегда существует. Ну пусть и не так,
Как в наших мечтах, коим свойственна неосторожность,
Все сложится, страсть к исправленью – совсем не пустяк!
И в этих метаньях, когда нам не спится ночами,
Не месть, не суды нам мерещатся над палачами,
А тихие лица людей, что навеки ушли
И жизнь так же долго, как ты, провести не смогли…
Вот только треклятая память слабеет, стирает
Черты… От досады в бессилии губы дрожат,
И чувство такое – как будто к земле ты прижат
Навек госпожой Неизбежностью. Не умирает

Одна Неизбежность – по-женски коварная дама!
Зачем на нее так в делах полагается Бог?!.
Понять не могу! Неужели настолько уж прямо
Надежна она?! Никогда до конца я не мог
Природу почувствовать эту… да мне и не надо!
Сбежав из земного, из сплошь рукотворного ада,
Живу в этом смысле с тех пор я – как будто в раю
Земном! Разве сетовать смею на долю свою?!
Тем более… лица… которые время, хоть тресни,
Стирает из памяти, будят меня по ночам.
И, столько хлопот доставляя родным и врачам,
Слабею, и жить мне становится все неуместней.


Темно. За окошком январь южнорусский. Едва ли
Сравнима такая ночная холодная тьма
С той тьмой, что была в нареченном «еврейским» подвале,
Где немец держал десять дней нас и где мы с ума
Сейчас бы сошли, а тогда не сходили – держались!
А впрочем, кто – мы? Все, что были там – с немцем сражались
И в плен были взяты в лесах Белоруссии, – все
Погибли почти! А вот я на земном колесе
Пока что катаюсь – за них всех ем жизни хлеб сладкий…
Темно. В полудреме то в сон погружаюсь, то в явь.
Нет, сил еще хватит! Вот чудится: крылья расправь —
И как полетишь… над Ростовом родным без оглядки.

Нет, есть еще силы, есть шанс победить неизбежность!
Есть выбор! Есть повод дать смерти суровый отпор!
Пока в жилах кровь, в мыслях ловкость и хлад, в сердце
нежность,
Мы, смерть на примерку позвав, заготовим топор.
Хотя… ведь когда-то уйти нам всем необходимо?!
Жаль близких оставить! Ответственность снять за любимых
С себя неохота, в последний готовясь поход!
Хотя я им стал доставлять слишком много хлопот
Последнее время. А это солдату постыдно.
И лица стирает бессовестно память, на дне
Которой – отчаянье… (звонок) Но что это? Чудится мне —
Иль вправду звонок? Ночь! Соседям звонят, очевидно!

Наверное, утро уже! Так бывает: не спится
Задремлешь – и кажется: спал полчаса, а кругом
Уж утро, иль утро тебе еще медленно снится.
Пока надеваешь очки, наполняется дом
Шумами. И только вглядевшись в часы, понимаешь,
Что мир оживает. И ты, замерев, оживаешь,
Забыв то, что снилось. И лишь неотчетливый след
Того сновидения, бреда – как прожитых лет
Исправленный образ – в тебе остается надолго.
В Ростове январь – это месяц не для стариков!..
Опять телефонный звонок! Кто же это таков?
Нет, братцы, я думаю – спать уже больше без толку!

Никто не подходит!.. Звенит и звенит, окаянный!
Как будто, лишая навеки покоя, зовет.
Жену не бужу. Подойду! Что за деятель незваный
Больным старикам в это утро пожить не дает?!
Когда я уснул, мне приснилась война. Почему-то
Она мне не снилась давно. Стало горько и мутно.
Потом в сон явился Леон, в сорок пятом убит
Поляками был он. Мы вместе бежали. Забыт
Мной лик его – я констатировал это с тоскою
Отчетливой, только, уверен я, это был он!
Я тысячу раз вспоминал его, но в этот сон
Явился он, словно звонок, не дающий покоя.

И вот я проснулся и думал, век не подымая,
О том, что я сделал на этом веку? Кто я есть?
Похоже, я прожил, призвание не понимая
Свое. Мстил за мертвых. Но месть моя – все же не месть,
А лишь привлеченье внимания мира к примеру
Отпора ужасному зверству, не знавшему меру,
Примеру спасенья от смерти, надевшей мундир
Немецкий, примеру – какого не знал еще мир —
Геройства тишайших людей, умерщвляемых тучей…
Сегодня и пару шагов мне пройти тяжело.
За стену держась, шел и тапки терял я… «Алло!
Алло! Кто звонит? Говорите, коль свел уж нас случай! —


Хрипел он. – Алло…» В трубке долго и горько молчали.
И он, осердившись, хотел уж прервать монолог.
Но тут на другом конце провода вдруг зазвучали
На идиш слова. И почудилось, что потолок
Кренится и падает – так голова закружилась.
Там был голос женщины: «Саша! Ну вот, я решилась
Приехать! Теперь много легче приехать в Союз!
Ну, здравствуй! Меня, Саша, ты не узнал, я боюсь!»
И сердце с тревогой забилось. От этого стука
Он долго не мог говорить, только слушал. Потом
Промолвил: «Вы кто?» – пересохшим до ужаса ртом
И, зная ответ, содрогнувшись, услышал: «Я – Люка!»

«Как… Люка?..» – сказал он и вдруг оглянулся с опаской.
Пустой коридор. Тишина в коммунальном жилье.
И тут он покрылся как будто бы белою краской.
Ему показалось, что нет никого на Земле.
И только она где-то рядом, приехав оттуда,
Подобно знаменью и обыкновенному чуду,
Так запросто с ним говорит, прерывая слова
Молчанием долгим. И он прохрипел: «Ты жива?» —
И сам ужаснулся бестактной ненужности этих
Вопросов. На том конце провода слышался плач.
Он поднял свой взгляд, взгляд вперился на вешалке в плащ,
И, взяв себя в руки, он все теперь четко наметил.

«Мы можем увидеться?! Я расскажу тебе, Саша,
Как жизнь моя после сложилась! – На той стороне
С рыданием справилась женщина, будто слез чаша
Наполнилась. – Ты не слыхал ничего обо мне
С тех пор. Я за все объяснюсь!» Он почувствовал: силы
К нему возвращались стремительно, будто крутила
Земля время жизни обратно. И он по-мужски,
Спокойно промолвил, не выдав того, что в куски
Внутри него сердце рвалось: «Я готов! Через десять
Минут выхожу!» (он позвать не решился к себе).
И ноги окрепли, и дрожь прекратилась в губе.
«Ты где?» – «Я в гостинице! Я тебя жду! Нынче месяц

Холодный! Наверно, сейчас неуместны гулянья?!
Я жду тебя в номере! Ты приходи ко мне, Саш!
Записывай адрес мой!» И, исковеркав названья,
Она диктовала: гостиница, номер, этаж!
Оделся он быстро, как будто ему было тридцать —
Не восемь десятков. Казалось – земля загорится,
Когда он бежал, под подошвами зимних сапог.
Записку жене не оставил: признаться не мог
Пока – с кем назначил в гостинице нынче свиданье.
Бежал, как тогда, в октябре он по польским лесам,
Не чувствуя боли. И лишь в темноте по глазам
Ударивши, ветер слез вызвал ручьи без рыданья.



Бежал он космически быстро и вместе с тем долго,
Мучительно долго. Бежал, вспоминая про то,
Про что вспоминал уже тысячи раз он – по долгу
Призванья, про то, что почти что не помнит никто.
Их – спасшихся – мало на нашей планете осталось.
И крохотность эта, и эта спасенная малость
Его удручала всю жизнь – он немногих довел
До наших. «Я мог бы и больше!» – корил себя. Мол —
Не все удалось, как планировал он. «Потому-то
Спаслись единицы, а думалось – сотни. И вот
Еще одна жизнь! Получается – Люка живет…»
И он поражался тому, как случайности круты.

Он множество раз пересказывал эту балладу —
И устно, и письменно. В книгах, в статьях, в интервью.
Он тихо, но жестко твердил, что так больше не надо!
Что мир должен помнить историю эту свою!
Но нынче, теперь, на бегу вспоминалось все как-то
Иначе – точнее и выпуклей делались факты,
И даже сильней, чем тогда, когда он выступал
В суде, где судили охранников. Будто копал
Все глубже и глубже историк неведомый, душу
Терзая ему. Только лица людские почти
Все стерлись из памяти – будто бы он на пути
Забыл их. И неузнаваемей, тише и глуше
Звучали в ушах голоса их… Был призван с начала
Войны, дальше фронт, плен, подвал без окон – когда он
Был признан евреем, – и дрожь, что почти замолчала,
Когда в Собибор его гулкий привез эшелон.
С ним вместе приехали дедушки, матери, дети
Из Минска. Эсэсовцев крик и подробности эти
Ему хладнокровья придали. Он встал на плацу,
Спокоен. Эсэсовец определил по лицу
И крепкой фигуре работника в нем золотого.
И с группой других офицеров советских его
Отправили в лагерь рабочий. Там и до него
Из стран европейских евреи работали. Снова

Он был не растерян. С друзьями стоял, озирая
Окрестности лагеря. Вдруг – от них чуть вдалеке —
Труба задымилась, и что-то запахло, сгорая.
Друзья обратили на это вниманье в тоске.
И к ним подошел человек, что из Польши был, видно.
Спросили они: «Что дымится?» – «Так там, очевидно,
Горят те, что с вами сегодня приехали!» – «Что?..» —
Воскликнули хором советские парни. Никто
Не дрогнул, но лица на миг прекратили движенье…
Он помнил, отчетливо помнил тот запах, тот дым,
Как будто остался навеки он тем молодым,
В плену, лейтенантом, что дел оценил положенье.

«Нас тоже убьют и сожгут, только после. Нам дали
Отсрочку, пока мы работаем», – проговорил
Спокойно и буднично тот человек. Его звали
Леон – так представился всем он. И Саша закрыл
Глаза, вспоминая тех женщин, детей из вагона,
С кем вместе приехал. Ему показалось – законы
Природы нарушены в этом ужасном краю.
И ночью в бараке, когда он лежал, как в строю,
На нарах, поклялся, что сам не умрет он, покуда
Не сгубит кого-то из немцев, хотя б одного
Нациста. И мысль эта, целью снабдивши его,
Наполнила жизнь его здесь ожиданием чуда.

Он все вспоминал, по проспектам родного Ростова
Стремглав пробегая, про рейсовый транспорт забыв.
Он все вспоминал, будто жизнь начинается снова,
Лишь лица теряли черты свои. Силы скопив,
Он вновь рассмотреть их пытался, но все было тщетно…
Три дня прошло после прибытия в Польшу – заметно
Приблизился он к своей цели. – Работали все,
Гремя в унисон топорами, в лесной полосе.
И тут на эсэсовца он загляделся, который
Взмахнул своей плеткой, ударить с восторгом спеша
Того заключенного, чьи ослабели душа
И руки. Эсэсовец взгляд ощутил этот. Скорый

Всегда на расправу кровавую, к Саше направил
Шаги свои немец, пока потеряв интерес
К тому заключенному. Пень перед Сашей поставил.
«За пять минут в щепки расколешь его – молодец! —
Сказал. – Я тебя награжу сигаретами – пачкой!
А коль не успеешь, – продолжил с ухмылкою смачной
Германец, – тогда вместо ужина тридцать плетей
Получишь!» Он был франт, садист и убийца детей.
И Саша разбил этот пень за четыре минуты.
Фашист сунул в нос ему пачку своих сигарет.
Но «Я не курю!», удивившись, услышал в ответ.
Тогда он ушел, взяв пижонски под мышку свой кнут, и

Вернулся с куском хлеба, и протянул его Саше.
Но Саша не взял и, уставившись робко на кнут,
Промолвил смиренно (рука немца дрогнула даже):
«Я благодарю! Мне хватает того, что дают!»
И после по лагерю стали курсировать слухи
О Саше. И вскоре к нему подошли – с виду мухи
Они не обидят – ребята, средь них был Леон.
И Сашу они всей толпой попросили, чтоб он
Командовал ими, поскольку они о побеге
Давно размышляют, но поодиночке бежать
Нельзя, потому что, во-первых, легко их поймать,
А кроме того – земляков уничтожат всех. Снеги

Пойдут через месяц, и после леса полысеют.
Поэтому нужно спешить. Срок, похоже, настал.
И видя, с какой на него все мольбою глазеют,
Он думал недолго, потом согласился. И стал
Прикидывать план, способ, метод, обмыслил заданье
И понял, что нет у них способа, кроме восстанья.
Что нужно убить всех эсэсовцев и захватить
Оружье, на вышках охранников снять – и валить
Всем лагерем в лес по сигналу, раскрывши ворота.
И дальше пытаться бежать в Белорусью за Буг.
Туда уже немцы, пока переварят испуг,
Не сунутся – там партизаньи края да болота.

И он вспоминал, как, готовясь к восстанию, к драке,
Они замышляли всё – как порешили тайком
Встречаться под видом амурных дел в женском бараке,
И каждому выбрана пара была… «Да – знаком, —
Мелькнуло вдруг, – голос! Ура! Это именно Люка!»
Их там познакомили. Как боевая подруга
Она была рядом с ним эти недели, пока
Готовилось все. Хороша, молода и тонка —
Запомнилась Саше она бесконечно надежной,
По-женски надежной – с той подлинною красотой,
Что делает лучше мужчину, уверенней, с той
Особою тайною женской и с лаской тревожной.

Она была юной совсем – лет семнадцать. Он позже
Узнал, много позже – когда появились про те
События книги и фильмы, и, господи боже,
Узнал мир об этом – он выяснил в чьем-то труде,
Что, предположительно, девушку звали Гертруда,
Что родом она из Голландии, видимо. Люду
Там было полно, в Собиборе, – из разных краев
Евреи. Следы многих после расправ и боев
Совсем потерялись. Особенно, коль не остались
Родные, коль некому плакать, искать, в рог трубить,
Коль всех до единого немцы успели убить…
И так же сейчас вот из памяти лица терялись,

И он ничего с этим сделать не мог. Торопился.
И время, казалось ему, торопилось. И бег
Во что-то иное – в особый порыв превратился,
В попытку исправить прошедшее. Дождь или снег
Пошел – он не понял. Снег редко бывает в Ростове.
Но он не замедлил, не сбавил шаги – сдвинул брови
И ринулся, словно в тот день, с жадной страстью одной —
С намереньем смерть победить. Шел на смерть он войной
…
И он вспоминал, как казалась так долгой разлука, —
Под вечер встречались они. Каждый был – словно тень.
И он всем рассказывал, что он придумал за день.
Она была рядом, он произносил: «Люка, Люка…»

И это приятное для языка сочетанье
Согласных и гласных – по паре – впечаталось на
Всю жизнь. Слез не лил – уж такое имел воспитанье,
Но только во рту появлялись те пары – волна
К глазам подступала, он еле справлялся с собою,
Лицо отворачивал, если был рядом с толпою.
Всю жизнь он, всю жизнь повторял это имя в тот час,
Когда рвал себя на кусочки за то, что не спас
Всех тех, кто погиб, был растерзан, сожжен в Собиборе,
Всех тех, с кем провел эти невероятные дни,
К нему по ночам постоянно приходят они,
Лишь лица последнее время забылись, на горе…

Он помнил, всё помнил!.. Они собирались под вечер
И планы свои обсуждали, стремясь рассчитать
До тонкостей всё по минутам. Их тайное вече
И сделалось штабом восстания. Чтобы восстать,
Придумал он – всех уничтожить эсэсовцев. «Будем
Их по одному приглашать – никого не забудем —
К себе в мастерские. Предлоги найдем: одному
Примерим мундир, что сейчас только сшили, тому,
Кто шкаф заказал, посмотреть на работу предложим.
И тихо убьем их, под лавкой оставим лежать!»
«А сможем? – спросил кто-то. – Мне не случалось держать
Оружье в руках еще в жизни! И многим здесь!..» – «Сможем!» —

Ответил он твердо, уверенность в души вселяя.
Он все проработал, не думал уже ни о чем
Другом, эта страсть, все иное внутри притупляя,
Владела им полностью. Лагерь был не обречен —
Он верил отчаянно в это – есть способ прорваться.
Вкруг лагеря мины рядами, но будут взрываться
Лишь камни, которые станем бросать перед тем,
Как ринуться в лес. Он еще и еще раз – тих, нем —
Просчитывал время и действия. Слушал доклады
Других заключенных тайком, за охраной следил —
Прикидывал: сколько на вышках, у склада верзил,
В какой час оружье сдают, как сменяют наряды.

Он жил, жаждал чуда, боролся со смертью – с немецкой
Ее инкарнацией, планов готовил ей слом.
И всей его группой владел не задор молодецкий,
А схватка за жизнь вперемешку с борьбою со злом.
И всеми друзьями владела чудесная сила —
Он видел – все были смиренны, храбры и красивы.
И он – лейтенант Красной Армии, русский еврей,
Возмездия акт сотворял для нацистских зверей.
И знал: на него все надеются – знать, ошибиться,
Запутаться в главном, людей подвести он не мог!
И русско-еврейский, душой ощущаемый, Бог
Поможет – он чуял. И долг заставлял торопиться.


В аду – в Собиборе, где каждый из близких видался,
Быть может, в сегодняшний вечер последний разок,
Он, если так можно без дрожи сказать, наслаждался
Ребятами – теми, кого он там встретил! – Высок
Так был их порыв, отношенья нежны и небесны
Так были; здесь люди, стоящие на краю бездны,
Друг друга ценили – как мало кто в мире ценил
Друг друга, и эту любовь он навек сохранил.
Всю жизнь он потом добивался таких отношений
И воссоздавал, ретранслировал эту любовь,
И Люка, Леон и другие к нему вновь и вновь
Во снах приходили, мир делая чуть совершенней.
...

И вот наступил день назначенный! Утро настало.
С утра лагерь как-то особенно был напряжен.
Предчувствие в воздухе громких событий витало.
Все ждали, готовясь. Все знали, что кто-то лишен
Сегодня из них будет жизни, наверно, но души,
 Взволнованы ветром спасенья, метались – аж уши
Закладывало, будто скорость набрала Земля
Другую… Старт!.. Первый эсэсовец, как с корабля
На бал, прискакал примерять свой мундир на кобыле
На белой. Одели его. Любовался собой
Пока он, уже заключенный стоял за спиной:
Вздохнул – и огрел палача топором, а добили

Все вместе его. Саша взял пистолет у нациста.
Кобылу же от мастерской отвели далеко.
«Давайте другого! Пока всё по времени – чисто!» —
Командовал Саша. Он знал: многим здесь не легко
Рубить топором или резать ножом человека,
Пусть даже садиста, убийцу родных. В эту реку
Ему было проще ступать – он уже воевал,
Лил кровь, хоронил сослуживцев, стрелял, убивал
И яростью был благородной пропитан до дрожи.
Но все получалось пока (чтоб не сглазить)! Один
К ним шли за другим палачи. Он считал и следил
За тем, как меняются смертно мучителей рожи.

Он был хладнокровен. Все двигалось по распорядку —
Девятый, десятый гад… Скоро пора выступать.
Сейчас всё по плану, но дальше придется несладко —
С оружием склад захватить и охранников снять
С постов, с ворот, с вышек – задача, увы, непростая.
Но если поймаем кураж и сорвемся, как стая,
То вдруг и получится. Все были так хороши,
Так слаженно действовали, так его от души
Все слушались, но и поддерживали взглядом, словом
И делом, что он был обязан свой план довести
До точки – всем лагерем, путь пробивая, уйти, —
И быть к неудачам на каждом этапе готовым.

Не всех палачей удалось заманить – кто уехал
Из лагеря, кто был убийствами занят, а кто
Почуял какой-то подвох. Был открыт счет помехам.
Но медлить нельзя, надо бой дать открытый, а то
Спохватятся – и преимущество мы потеряем.
Сигнал… крики… выстрелы… ругань охранников с лаем
Собак… небо белое… Лагерь сорвался с цепи
Охранники сообразили – вопи не вопи —
И взяли в кольцо склад с оружием. Не получилось
Его захватить. А толпа уж стремилась, как рой.
Ребята стреляли оружьем отобранным, бой
Был злой и неравный. Ворота открыть не случилось.


Но несколько сотен людей, зараженных порывом
К спасенью, к свободе, к борьбе против смерти самой,
Бежали с презреньем к летающим пулям и взрывам
И рвали колючку телами и мины собой,
Делясь на куски, обезвреживали, расчищая
Дорогу для тех, кто шел следом за ними, прощая
Оставшихся после всех этих событий в живых…
Ушел он последним из лагеря. Он не привык
За время войны уже паниковать. Убегая,
Увидел нациста – кому пень колол – на крыльце.
Тот был не таким, как всегда, – измененным в лице.
И Саша стрелял в него, но не попал. И, ругая

Всю жизнь себя страшно за промах, он помнил, как этот
Гад мальчика малого камнем забил на глазах
У матери. Мать захлебнулась кровавого цвета
Слезами. Был суд над ним в семидесятых годах.
Но так он и не был наказан, и умер в постели
Своей… Мины гулко взрывались, и пули свистели.
И Саша бежал, небольшой за собою отряд
Ведя. И бежали они день и ночь всю подряд.
Поскольку прикинул он, что отойдут после шока
Фашисты к утру, и поэтому нужно свалить
Как можно подальше, и Бога по ходу молить,
Чтоб Бог им помог Буг увидеть до этого срока.

Спешили они, он все спрашивал – видел ли кто-то
Леона и Люку, и прочих, ушли ли они?
«Не видели? Точно?» – пытал он в десятый и в сотый
Раз тех, кто бежал с ним в ту ночь. «Саша, нет! Извини!» —
Твердили они, на бегу пожимая плечами.
И он, никого не коря, не впадая в отчаянье,
Надеялся, что убежали дорогой иной
И смогут уйти, схорониться. «Не всем же со мной
Быть рядом, ведь маленькой группой спастись много проще!»
Потом тыщи раз он на это себе возражал.
Но нынче бежал, вел людей за собой и бежал,
Леса позади оставляя, опушки и рощи…

Бежал он… Гостиница! Вот она! Он отдышаться
Не мог. И спросила дежурная: «Ну? Вы к кому?» —
«Я к Люке…» – сказал он, почуяв, что стал нарушаться
Ход времени. Злобно воскликнула: «Я не пойму!
В какой направляетесь номер?» – дежурная. «Вот он!» —
Он записи ей протянул. И она – глаз наметан —
Его пропустила, чуть сжалившись над стариком.
Ему показалось, что взгляд ее чем-то знаком,
Но он уже мчался по лестнице, не узнавая
Себя. И когда постучал он и, дверь отворив,
Увидел там даму, и, глаз глубиной покорив,
Ему улыбнулась она, он спросил: «Ты живая?» —

Опять. И опять прикусил свой язык неуемный.
«Да ты не спеши, проходи, раздевайся, садись!» —
Сказала она. Осмотрелся он. Номер был скромный,
Но для иностранцев – уютный. «Сперва наглядись, —
Воскликнула Люка, – потом я тебе все открою!»
Молчали они. Он ее не узнал, но порою
Казалось, что в ней оживала та Люка на миг,
Хоть он и не помнил лица. Червь сомненья проник
Почти в его душу, но стала рассказывать дама
О том, что она убежала, прорвавшись, в тот день,
Что после скитаний в одной из глухих деревень
Сумела спастись она – польских, священник был там – и

Он спрятал ее, перекрасил ей волосы в белый
Цвет польский, а после крестил ее – не было сил
Противиться этому. Был он хороший и смелый —
Собой рисковал, укрывая ее. Попросил —
Она согласилась, хотя и еврейского Бога
Не бросила, в сердце оставила верности много
Ему, но частенько себе задавала вопрос:
«Где был Он, когда убивали евреев?» От слез,
Быть может, себя втихаря разрывал Он на части?!
Но ей Он помог. Он и Саша. И все, кто спасен,
За Сашу молиться должны. И когда она в сон
Приходит к нему, то живее живых всех от счастья.

А после войны, взяв чужие с фамилией имя,
Она возвратилась на родину, жить начала
Сначала. О том, что творилось в дни адские с ними
Там, в лагере смерти, забыть на полжизни смогла.
И книг не читала про это, кино не смотрела.
Узнала, кто жив, но себя выдавать не хотела.
И только сейчас, на закате, она поняла,
Что время пришло, что всю жизнь этой встречи ждала.
И он ликовал! На глазах улучшалось безмерно
Прошедшее, и выяснялось, что Люка жила
На свете, как он. Выяснялось – что наша взяла,
Что он сделал дело и смерть побеждалась как скверна.

Она говорила (хоть чуть на ходу показанья
Меняла), о том, что она не погибла, что там
Не кончилась жизнь, чтобы снял он с себя наказанье
За гибель ее и что счастлива не по летам,
Что, как и у всех у живых, у нее были муки
И радости, муж, дом, занятия, дети и внуки,
Что он ее спас, что осталась она на Земле
И не растворилась, как сотни бежавших, в золе.
А просто на долгие годы из виду пропала.
Смотрел на нее он, лица напряженно черты
Пытаясь узнать. И спросила она: «Как жил ты?»
И он встрепенулся. Прозренья пора наступала.

И он ей рассказывал – как-то спеша, задыхаясь
(Она иногда отвечала улыбкой, кивком) —
О том, как попал к партизанам, по лесу скитаясь,
И год партизанил, работая подрывником.
А после, когда подошли регулярные части,
За то, что в плену был, его наказали – на счастье,
Отправили довоевать в штурмовой батальон.
Но он всем рассказывал о Собиборе, но он
Все помнил. И даже его посылали в столицу —
Он эту историю там повторил много раз.
И вышли статьи, и рассказ его многих потряс.
Он все не забыл. Но стареет – теряются лица…

И он заверял, что ни разу за жизнь после ада
Не жаловался на судьбу, не считал ее злом, —
Уверен, что все то, что с ним происходит, – так надо!
И что и за это «спасибо», а не «поделом».
При Сталине было сурово, но было немало
И радостей – общих усилий волна подымала.
Потом стало лучше, хоть затхлость плодящий настрой
Властей и казался уж невыносимым порой,
Но в чем-то была очень доброй страна эта, нужной,
И он приучился такою ее принимать,
Как есть. Хоть традиции многие надо сломать,
Но только не резким толчком, а работою дружной…

Потом он поведал про всех тех, кто выжил и дожил.
Кто – здесь, кто – в других странах. Все переписку ведут.
Все были они на судах над германцами тоже —
И здесь, и в загранке. Ему-то как раз не дают
Возможности выехать. Но это, в общем, не важно!
Леон, к сожаленью, погиб. Он бежал и отважно
Сражался потом, но поляки убили его.
«Но главное, – он говорил, – не забыть никого —
И все будет правильно, жизнь потом лучше продлится —
Уж после всех нас!» И он нежно взглянул на нее
И взял ее руку. «Вот только здоровье мое
Подводит последнее время – теряются лица

Из памяти…» – «Довоевал как?» – она вдруг спросила.
«Был ранен. Лег в госпиталь, так и покончил с войной…»
Наличьем своим эта Люка его уносила
В еще незнакомые дали – он чуял… С женой —
Рассказывал – как познакомился, раненый. Вместе
Прожили всю жизнь. Но могли бы лет сто или двести.
Бывало по-всякому. Бог и берег, и хранил,
За войны наград и регалий ему не дарил,
Но длинною жизнь получилась, надежной, хорошей.
Терзает одно – этих лиц постоянный уход.
«Ребят наших путаю в снах теперь!» – «Это пройдет! —
Сказала она. – Это, Саш, расстаешься ты с ношей,

С тем грузом, который все время был, Саша, с тобою,
Под тяжестью чьей ты мстил немцам и книгу писал.
С ответственностью по чуть-чуть расстаешься земною…
Рассказывай, Саша! Ведь ты мне не все рассказал!»
И он говорил. Про судьбу, про жену и про дочку,
Про то, кем работал. Всю жизнь разложил по кусочку
Зачем-то. Про хаос, что нынче страну поглотил…
«Послушай, ответь – ты чему свою жизнь посвятил?» —
Она перебила его. Он запнулся. Но краткой
Была эта пауза. Он не обдумывал, нет.
Он был хладнокровен. Он знал, что ей скажет в ответ.
Но сердце наполнилось нехотя смутной догадкой.

«Скажи, ты действительно Люка?» – спросил он смиренно.
«Конечно же, Люка! – сказала она. – Бог ты мой!»
И он говорил, наконец ощутив перемену,
Поняв, что отсюда уже не вернется домой.
Что все это мнится, что это уже не живое!
Что город, гостиница, люди, снег над головою
Уже не на этом находятся свете, что он
Уже умирает, болезнью, как пулей, сражен.
Что смерть позвала его в эту гостиницу, грубо
Его обманув, показав, что сильнее она,
Но горькой досады его не свалила волна,
И он не рыдал, от бессилья не дрогнули губы.

И он говорил, невзирая на то, что уж звука
Не слышалось голоса, он говорил, смертью зван,
Как будто пред ним постаревшая девушка Люка
И то, что воскресла она вдруг, – отнюдь не обман!
И так же мила она, так же ему помогает.
Казалось ему, что устами его Бог слагает
Основу для жизни грядущей без войн и расправ.
И он говорил, смерть отчетом коротким поправ.
Она его слушала, руку держала покорно.
И тут наконец он лицо ее точно узнал.
Конечно же, Люка!.. И он говорил и менял,
Ведя по-мужски себя, мир и людей чудотворно.

Торопится время. Но эти стремительность, скорость
Дают нам возможность и тратить себя, и беречь,
Повсюду преследуя скромную выгоду, корысть,
Мир сделав добрей чуть и нравственней, в землю залечь.
Пускай наши планы меняют и рушат событья
И нас проверяют на прочность в труде, в войнах, в быте,
Да так проверяют порою, что стынет душа,
И после проверки мы так дорожим всем, дыша
Над каждым, к тебе обращенным, теплом тихо, тихо, —
Чтоб нежное чувство, любовь, не дай Бог, не спугнуть.
Пускай нас пытаются с главной дороги свернуть
И жить приучить мелко, алчно, беспамятно, дико,

Но мы не сдаемся. И это до тонкости просто.
Хоть кажется невыполнимой задача порой!..
Чему посвятил я себя? Мне достались по росту
И счастье, и горе! Я – не богатырь, не герой,
Не мудрый ученый, не пылкий поэт поколенья,
Но мне довелось всю судьбу подчинить проявленью
Добра в нашем веке. На маленьком месте своем
Я то создавал, что мы все тыщи лет создаем
На этой планете и ради чего умираем,
О чем, смысл ища свой, болтаем в быту и в бреду, —
Я то создавал, сам в земном побывавши аду,
Что можно – напротив – наверно, назвать земным раем:

То время, то жизни совместной людской состоянье,
В котором не будет уж места насилию, злу,
Предательству, станет надежней любовь, постоянней,
И голод, нужда, нищета превратятся в золу.
Я жизнью своею чудесной и обыкновенной —
Цепочкой поступков, гуманностью мысли мгновенной,
Привычкой к заботе о близких, к ответу на ту
Любовь, что от них получаю, на ту красоту
Пристрастья ко мне, нетерпимостью к злости жестокой
И подлости мерзкой, страны пониманьем своей —
Закладывал камень в создание рая. И дней
Не жалко растраченных, отданных службе высокой.

Быть может, не все получалось, не все выходило,
И не награжден, не прославлен отчизной родной, —
Так я ж человек, я ведь делал лишь то, что под силу.
А кроме того, наши планы в пределы одной
Простой человеческой жизни не могут вместиться!
Они много шире! Все то, для чего жил, случится,
Но после и лучше! И даже прошедшее мы
Умеем менять, трансформировать в счастье, пойми,
Коль не отступаем в судьбы своей деле. Находит
Нас прошлое. Вот и меня ты нашла. И я рад,
Что смерть побеждаем мы… Только вот лица ребят
Мутнеют… Но ты говоришь, что и это проходит…

Она изменилась в лице. Он все понял. Но нежность
Пронзила его. Он ее за коварство простил,
И выпрямил спину. Сама госпожа Неизбежность
Сидела пред ним. И его вздох последний вместил
В себя горький ужас пред полной разлукой с родными
И счастье – опять сладко произносить ее имя
И верить, что он не оставил в аду никого,
Что вновь в самый смертный момент она с ним, для него…
И, радуясь, что он уходит на этот раз с нею,
Напрягся, ответственность чтоб удержать на себе
За всех, кого любит. Но дрожь вновь возникла в губе
И он улыбнулся, чтоб спрятать волненье, бледнея.

Она повлекла его за руку мягко. Картинка
Январского утра сменилась, все стало иным.
«Пошли! – прошептала она. – Это только заминка!
Пора!» Та, что в сны приходила, явилась за ним.
Не струсил он, нет! Но на миг захотел обернуться,
Чтоб предупредить, щек любимых губами коснуться! —
Никак не хотелось снимать с себя груз этот, но
Он знал, что впервые ему выбирать не дано.
Они зашагали дорогою темной с огнями.
Она была рядом – как прежде, надежна, добра.
Они удалялись над зимним Ростовом с утра,
Теперь становясь лишь двадцатого века тенями.